Красный вал [Красный прибой] - Жозеф Рони-старший
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она поцеловала маленького Антуана и удалилась тем же решительным шагом.
— Кто она такая, — спросил Ружмон, как только дверь за ней закрылась.
— Это, — сказал Гарриг, — сестра Марселя Дёланда… Он механик, организатор "желтых" синдикатов. Он, говорят, очень смелый и легко ведет дело… в Биери: не думаю, чтобы ему удалось что-нибудь сделать в Париже.
— Где именно он ведет свою кампанию?
— Да везде в окрестностях.
— В таком случае нам с ним придется встретиться. Тем лучше. Борьба и столкновения разжигают новообращенных адептов. Во всяком случае, он может быть уверен, что его я не пощажу. Эти "желтые" — наши лютые враги: когда травят безвредного, по существу, буржуя, мне его бывает еще иногда жалко, желтого же — никогда. Он что же, живет пропагандой?
— Нет. Он работает у Делаборда, в издательстве и типографии, знаешь на Бульваре Массенэ?
— Специальность изящных, художественных изданий?
— Вот именно.
— У этого Делаборда иногда бывают очень красивые интересные переплеты, — пробормотал Ружмон, как-то мечтательно. — Надо зайти к нему. — Он ласково ерошил перья птицы, которая клевала крошки на столе.
— А сестра? — спросил он, и в тоне его было что-то задорное. — Из образованных, конечно, говорит интеллигентным языком.
— Да, у нее есть диплом. Однако она не захотела быть преподавательницей, она находит, что надо знать несколько ремесл и в данный момент служит брошюровщицей…
— Где?
— У того же Делаборда.
Наступила продолжительная пауза. Антуанетта укладывала мальчика. Сойка прыгнула обратно в клетку, изображая звук молота, потом забормотала:
— "Фаянс чиню… фарфор, фаянс…"
Ее круглые, как горошины, глаза как-то хитро завертелись, затем прикрылись голубенькой кожицей ее век. Сама она вз'ерошила перья и стала похожа на плюшевый шар, в который воткнула свой клюв, как вязальщица втыкает спицу в клубок.
Гарриг и Ружмон зажгли свои трубки. Они сидели у огня и курили в каком-то торжественном молчании, словно священнодействовали, воскуряли фимиам у домашнего очага, в этом было что-то напоминающее древний ритуал.
Порывы ветра становились сильнее, лихорадочнее, они как-будто обнажали все вокруг, и в воздухе реяло что-то молодое, безрассудное и страстное. Совершался процесс зарождений: улицы были полны влюбленными парочками, и работала сила, которая двигает миром во все века. И эти двое у окна неясно, и каждый по своему, чувствовали ту жажду счастья, которая нет-нет и коснется даже дряхлеющего сердца старца.
III
Перед казармой на плацу шли военные упражнения. В холщевых штанах солдаты производили все те же автоматические движения и жесты, что проделывают все армии с незапамятных времен. Задача была все та же: собрать все эти тела, всю эту силу во единое целое, в единый шаг, в единый прыжок, в единый удар, чтобы уметь наводить ужас своей громадностью, своим кажущимся единством. Проделывали они самые новые приемы военного искусства, которое, как это ни странно, как будто возвращается к искусству хитроумных засад скифов и краснокожих.
Эти картины всегда приводили Франсуа Ружмона в бешенство. В этих его возмущениях было что-то периодически-профессиональное, и, в общем порядке возмущения, они занимали такое место, как общие идеи занимают по отношению к идеи просто. В этом негодовании было что-то библейское, даже в самом способе выражения его; поэтому революционеры поносят армию с тем же пылом и теми же почти словами, какими древние пророки проклинали Иерусалим.
Франсуа машинально, как заученную молитву, прошептал несколько ругательных слов, когда сержант кричал:
— Ружья на прицел.
А когда солдаты старательно исполнили команду, Франсуа проскрежетал:
— Это ужасно! Разве эти люди не такие же рабы, как рабы древнего мира? Разве не было бы проще, даже с буржуазной точки зрения, составить для армии такой же устав, какой имеется для гражданских чинов. Наши рекруты достаточно смышлены, чтобы изучать свое ремесло, не подвергаясь подобным окрикам, запугиваниям и не уподобляясь стаду быков, лошадей, собак. Это так просто. Но нет, их непременно надо унизить, держать в страхе, мучить и делать из них тупых, послушных автоматов.
Уходя, он наткнулся на двух блузников, видимо, чем-то недовольных. Один из них, весь какой-то дряблый, с лицом, расцвеченным большими красными, как ростбиф, прыщами, ворчал:
— Проклятая жизнь!
Другой, маленький, с какой-то хрящеватой головой и с бегающими глазками, подзадаривая приятеля, говорил:
— Ну что ж, послужи, послужи.
Ружмон бросил им сочувствующий взгляд и сказал вполголоса:
— Что, небось, не без удовольствия запалили бы им в спину. Придет еще времячко, не беспокойтесь. Да здравствует общая забастовка!
— Да здравствует общая забастовка, — подхватил человек с красными прыщами, и по тому движению его руки, по взгляду, сразу почувствовалось, что он из "своих" и по своему вяло и тупо проповедует новую религию.
Эта маленькая сцена вернула пропагандисту его хорошее настроение. Он остановился перед строющимся домом. Каменщики работали, не торопясь, и с полным сознанием своей силы и того, что день еще велик. Двое из них растворяли известку, как бы сбивая какой-то майонез, другие поднимали при помощи ворота камни, третьи укрепляли каменные глыбы, заранее перенумерованные, а несколько человек стояли, заложив руки в карманы, глазели на работающих и обменивались замечаниями и мыслями, в которых не было ничего нового.
Но вот трое рабочих сбежали с лесов и весело предложили друг другу сбегать освежиться в ближайший кабачок. Все эти три гражданина, каждое движение которых осыпало мукой все вокруг себя, имели совершенно различный облик. Самый высокий — в рыжей, открытой на худой, как бы пустой, груди рубашке, подпоясанной синим фланелевым кушаком, штаны на нем были полосатще, в зеленую полоску. Голова его с волосами, похожими на щепотки грубого табака, гнулась все время влево на тонкой шее, похожей на буравчик. Второй болтался в широких, раздувающихся, как блуза, штанах, кулаки у него были грязные и мощные, из-под прикрытых век глядели дерзко маленькие светло-желтые глазки. У третьего было вороватое лицо с улыбкой, говорящей о разгульной жизни, привыкшего и умеющего преследовать и улавливать в свои сети красоток предместья; глаза его были, повидимому, утомлены попадавшим в них при работе песком, известью, а также любовными похождениями.
— Что, небось, жарко там, наверху-то? — воскликнул Ружмон, приветливо усмехаясь.
— Да уж не говори, как в котле варишься. Этакую работищу не человеку, а верблюду и то не под силу. Весь потом изошел.
— У меня, — сказал долговязый, — во всех складках тела горит, как у новорожденного младенца, надо будет пудрой крахмальной посыпать, что-ли.
— Того гляди солнечным ударом хватит, — сказал гуляка, — у меня голова и так совсем мягкая, можно сказать, как у теленка.
— Пусть бы буржуи сами себе строили; небось, не зададут себе одиннадцать часов в день такой пытки.
— Как, вы работаете одиннадцать часов в день? — воскликнул Ружмон. — Это отвратительно, это возмутительно. А синдикаты на что?
Все трое переглянулись, потом долговязый хлопнул себя по ляжке и сказал:
— Будет дело. Подожди. Увидишь кое-что новенькое. Мы готовы. Коли нужно будет закрутить, уж я закручу.
— У меня молоточки недурные, — сказал человек с могучими кулаками, — сумею обезьяну в ее собственную шкуру вколотить, как по клавишам разыграю.
— Не к чему это, — весело сказал Франсуа. — Ломка придет в свое время. Рабочему нечего заводить драку наудачу. Настоящая потасовка начнется, когда наступит день расплаты, а расплата начнется тогда, когда рекруты поднимут оружие. Ждать недолго, но все же пройдет несколько годочков. Сейчас же знаменем рабочих должна быть Конфедерация Общего Труда, а лозунгом — "восьмичасовой рабочий день". И те, которые сумеют добиться своего, сделают большое дело.
Несмотря на то, что он говорил совсем тихо, во взглядах, жестах, ударениях его была та горячая искренность, которая привлекала к нему людей. В душах каменщиков затеплилась жизнь: они почувствовали "доброе слово" и с огоньком в глазах, с открытыми ртами, они ответили все трое:
— Да здравствует восьмичасовой рабочий день!
— Ты что пьешь? — спросил каменщик в широких штанах, — в кабачке напротив есть такое недурное серенькое винцо, совсем даже того…
— Я бы с удовольствием, — ответил Ружмон, — да спешу, у меня через пять минут назначено свидание, — и, чтобы показать, что он их компанией не гнушается, он протянул им приветливо руку.
— Ну, свидание это дело такое — пропустить нельзя, — понимая по своему слово свидание, сказал любитель девушек.
Франсуа крепко пожал всем трем руки и пошел дальше.